Сон в морозную ночь
Боже, какое это счастье, ощущать его внутри себя! Как он двигается, как пульсирует, как вдруг прорывается густой вязкой жидкостью! Как дрожит и выгибается, выплескивая остатки страсти, и как валится на тебя, вымотанный этим, опустошенный. Чувствовать его вкус на своих губах, слышать его еле слышный шепот: «Красавица моя», отвечать лишь мимолетным поцелуем и одновременно проваливаться в сон...
Мир вокруг рушится, разлетается на осколки, осыпается черными ошметками. Земля уходит из-под ног. Но тебе все равно. Ты знаешь нечто, чего не знает никто вокруг. У тебя внутри растет новый мир. Пока он совсем крохотный, даже ты знаешь о нем лишь потому, что меняются твои ощущения — наливается грудь, иногда тянет внизу живота, чаще хочется соков и фруктов, тошнит от запахов... Любимый понимает. Он не чувствует, но он тоже знает, что в этом безумном поглощающем самое себя мире, ты и то, что внутри тебя, это последние оплоты порядка, спокойствия и чистоты. И он оберегает тебя, как может...
А крохотный мир растет. С каждым днем, с каждым часом, с каждой минутой в нем появляется что-то новое. Через месяц это уже почти существо. Он еще не живой, еще не дышит, у него еще нет сердца, но он уже все чувствует. Точнее, она. Почему-то ты уверена, что это девочка. Любимый говорит, что ему все равно, какого пола будет этот человечек, этот мир...
А потом появляется кровь. Ты знаешь, что это значит. Где-то глубоко в душе, ты знала, что так будет. Приходят какие-то люди, что-то спрашивают, что-то записывают, но тебе уже все равно. Ты знаешь, что крохотного мира больше нет, что внутри тебя больше ничего не осталось, только сгусток мертвой плоти...
Белый потолок, желтые стены, разговоры... Кто-то говорит, кто-то спрашивает, кто-то смотрит, заставляя тебя каждый раз подниматься на алтарь, где ты сидишь, широко раскинув ноги. И ничего нет. Только пустота...
* * *
— Выкидыш в ходу... накрывай... — сухо и спокойно командовал врач — высокий светловолосый мужчина средних лет с небольшим животиком и сильными руками.
Он отошел от кресла и отвернулся к окну, пока молоденькая медсестричка в коротеньком халатике и зеленых брючках сосредоточенно возилась с блестящими инструментами на высоком столике на колесиках и накрывала их сомнительного вида и цвета тканью.
— Анестезиологов звать? — спросила она, раскрыв упаковку с перчатками и выложив их поверх ткани.
— Конечно, — недовольно кивнул врач.
Медсестричка убежала. Врач грустно посмотрел на меня и снова отвернулся.
Я лежу на кресле, ноги на подпорках и отрешенно смотрю в потолок. Все это как будто не со мной. Этот грустно-спокойный доктор, эта опытная, несмотря на свою молодость, медсестра, эти разложенные и подготовленные блестящие инструменты, которые вот-вот вонзятся в мою плоть, станут кромсать что-то, что я совсем недавно считала своим ребенком...
Дверь открылась, и я повернула голову навстречу вошедшим. Врача узнать легко — она входит деловито, сложив руки на груди, в крахмальном халатике с логотипом какого-то препарата, с коротко остриженными крашеными волосами и недовольным выражением лица. За ней идет операционная сестра — маленькая сухонькая с черными волосами под «каре» в больших очках, марлевой повязке и белом халате. Она проходит между окном и креслом, стараясь не смотреть, но все равно бросает взгляд. Видимо, все понимает. У нее в руках два шприца...
— Платная анестезия или бесплатная? Платная сто... — начинает заученный текст анестезиолог.
Я вежливо улыбаюсь:
— Простите, а чем платная отличается от бесплатной?
— Боже, как я устала! — изрекает врач, глядя на меня с презрением и ненавистью. — Коли ей кетанол, пусть знает... — и отходит к дальнему окну.
Мой доктор ухмыляется, не глядя на нее.
В этот момент операционная сестра берет мою правую руку.
— Ну, и где твои венки? — спрашивает приятным тихим голосом.
— Там были, — улыбаюсь ей в ответ, — вроде, я их никуда не прятала.
Она улыбается мне под повязкой — я вижу это по ее глазам за очками. Затягивает жгут:
— Расслабь руку... Закружится голова — ты просто спи... Колю...
И я растворяюсь...
Меня нет. Есть шум, гул, грохот, ощущение падения, кружения и полета одновременно, будто стоишь на огромной высоте, а вокруг тебя все движется. Всего тоже нет. Есть белое покрывало и коричневые полосы. Нужно следовать за этими полосами. Они извиваются, изгибаются, разбегаются, невозможно уследить ни за всеми сразу, ни за каждой в отдельности. Все меняется, и покрывало уже не белое, а коричневое, и коричневые полосы теряются на нем, уступая место белым...
Сквозь шум прорываются голоса... Где-то рядом люди... Слов не разобрать, голоса не пойми какие — не то женские, не то мужские...
Постепенно возвращается ощущение тела. Онемевшие кончики пальцев, онемевшие губы... медленно поднимаю руки и провожу ими по телу... что это? Я такого не помню... ощущение судорожно сжатых ног и что-то между ними... тряпка... вспоминаю — у них здесь так заведено, когда увозят из операционной, подкладывают тряпку... открываю глаза... выкрашенные мерзкой желтой краской стены... все крутится... закрываю глаза... еще немного...
Голоса становятся отчетливее... женские... говорят двое... слышу отдельные слова... кто-то кому-то предлагает пойти «считать ступеньки»... улыбаюсь — курить собрались... в нашей палате курят двое — девочка двадцати лет на третьем месяце и женщина моих лет с воспалением...
Открывается дверь — оказывается, я не закрыла глаза... входит медсестричка, направляется к моей кровати...
— Вы меня слышите?
— Да... — отвечаю с трудом и почему-то шепотом. Во рту странный вкус и как будто все залеплено слизью...
— Я должна вам сделать два укола...
— Хорошо... только слева...
Она улыбается.
Я поворачиваюсь на правый бок. Первый укол — я его почти не чувствую, будто она вгоняет иглу в замерзший апельсин. Второй разливается болью по ягодице, течет в ногу...
Она накрывает меня одеялом и выходит.
Лечь на спину не могу — больно. Зато я теперь совершенно точно знаю, что у меня есть ноги. Тошнит где-то пониже груди. Значит, там у меня желудок. Тяжесть в голове, головокружение... Гул в ушах стихает и растворяется в обычных больничных звуках.
После операции меня привезли в палату...
— Пить хочешь? — спрашивается девочка с воспалением.
Киваю и пытаюсь дотянуться до бутылки с соком.
— Лежи, — останавливает она меня. И наливает сок.
— Спасибо, — шепчу...
Пью... вкус во рту не меняется, а примешивается к вкусу сока... мерзко... пытаюсь нащупать пакет с фруктами... там были мандарины... почему-то очень хочется мандарин...
— Ты че, резкая что ли? Лежи спокойно, сейчас дам, — кричит на меня «воспаленная». — Что ты хочешь? Мандарин?
Киваю...
Она подает:
— Почистить?
— Нет, спасибо, я сама...
Запах цитрусовых немного проясняет мозг...
Надо позвонить мужу...
— Ты телефон ищешь? — женщина с «угрозой»... мы поступили в один день, но у нее еще есть шанс...
Киваю...
Все в глазах расплывается, но мне удается найти номер с коротким именем «Я». С трудом попадаю на зеленую кнопку:
— Андрюш?
— Да...
— Меня почистили... — сообщаю заплетающимся языком.
— Уже?..
— Да...
— Что-то нужно?..
— Я потом...
— Хорошо... спи...
Я отключаю телефон и закрываю глаза. Зачем я ему позвонила? Сама не знаю. Просто хотелось услышать его голос...
— Как ты? Все нормально? — девочка на третьем месяце.
— Да, — отвечаю и улыбаюсь.
— Нифига себе ты спокойная, — замечает «воспаленная».
— Истерика все равно ничего не изменит, — говорю и снова улыбаюсь. — А если я начну тут голосить и рвать на себе волосы, у нас еще две таких же будет...
— Но все равно... — она смущается.
Не отвечаю и опять улыбаюсь.
Улыбаться,...
как бы мне ни было больно — этому меня учили с детства. Слезы — проявление слабости. Их могут видеть только самые близкие, и то... Я плачу только при муже, потому что знаю — он не станет меня жалеть, не станет успокаивать, не пойдет у меня на поводу, но сделает все, чтобы больше я не плакала...
И вот теперь у меня есть железобетонный повод, а слез нет. Нет и все. Как нет голода. Жую мандарины и яблоки только для того, чтобы заглушить этот мерзкий вкус во рту...
Снова звоню мужу, диктую лекарства. Привычно говорю: «Целую», и вдруг понимаю, что мне действительно хочется его поцеловать, обнять его шею и плечи, взъерошить его волосы, ткнуться в щетину на щеках, заглянуть в глаза, потереться носом о его нос... Я и не думала, что так соскучилась!
Я заметила, что отношение ко мне изменилось. Теперь в моем присутствии говорят на полтона тише, стараются не заводить разговоров о детях, да и вообще всячески избегают оставаться со мной наедине. Я улыбаюсь про себя — глупые. Да, моей малышки больше нет, но я-то еще жива! У меня еще будут дети.
Но нянечки и медсестры смотрят на меня с сочувствием, доктора, общаясь со мной, и вовсе прячут глаза. Да ладно вам, я не расстраиваюсь, не сержусь, не обвиняю вас. Пустота не может ничего этого. Она потому и называется так, что в ней ничего нет...
Но по ночам мне страшно. Слышится детский плач с нижних этажей. Я прислушиваюсь к нему, и сердце каждый раз замирает, когда он обрывается...
Меня выписывают через два дня. Андрюша меня встречает, потому что за это время он перетаскал сюда полквартиры, и полсупермаркета, а тяжести мне поднимать нельзя...
Мы идем, как раньше, держась за руки. На улице ярко светит солнце, играя бликами от ослепительно белого льда. За два дня в полутемной палате эта яркость меня слепит, поэтому я крепче сжимаю его руку.
Мы болтаем обо всем на свете — о погоде, о политике, о морозе, о музыке, о том, как мы соскучились, о фильмах, об играх. Я пересказываю ему подслушанные мною истории соседок по палате, он улыбается. Вокруг все кружится, несется, меняется на глазах. А нам все равно. Да, внутри у меня теперь пусто, и от этой пустоты хочется кричать, выть. Кажется, что я вот-вот схлопнусь вовнутрь, как мячик, из которого выкачали весь воздух. Но Андрюша не позволяет мне поддаться этой слабости. Он укрепляет стенки моего сосуда, подготавливает меня к тому, что однажды он наполнится вновь. И я ему за это благодарна...
Мы приходим в магазин. Я удивлена — полки пусты. Оказывается, из-за внезапно ударивших морозов и гололеда машины с продуктами не могут до нас доехать — так говорят продавщицы и кассиры. Андрей говорит, что это просто паника. Смотрю на него и понимаю, что эта паника не для нас...
Выходим на улицу, а там... Боже, почему люди этого не понимают? Почему они чего-то боятся, на кого-то злятся, куда-то бегут, когда вокруг такая красота?
Вот стоит обледенелое дерево, залитое ярким морозным солнцем. Оно похоже на декорацию к Метерлинку — так и кажется, что сейчас с его ветвей вспорхнет синяя птица и растает где-то в удивительной глубине неба.
Вот пучок травы, каким-то чудом пробившийся сквозь весь этот снег и лед. Теперь он с потрясающим упрямством тянется к по-весеннему яркому, но еще по-зимнему холодному солнышку. У него нет будущего, у него нет шансов выжить — ночью опять ударит мороз и он неизбежно погибнет — но он радуется уже самой возможности вот так тянуться куда-то вверх, стремиться к чему-то недостижимому. Почему бы не взять с него пример?
Вот карапуз свалился в сугроб и сосредоточенно загребает негнущимися в варежках пальцами льдинки. И к нему, как коршун, уже летит его мамаша с криком: «Вставай немедленно! Ты же простудишься!» Глупая мамаша! Ну, промокнет, ну, замерзнет, но ты же сама приведешь его домой, отогреешь и высушишь жаром своей любви. Ему не нужны никакие лекарства, пока ты рядом! Так что вытруси свою аптечку, оставь в ней только вату и бинт, и твой малыш вырастет большим и сильным... как мой Андрюшка...
Приходим домой. Слова иссякли где-то на полпути. Молчание тягостное, болезненное. Оно гулко отзывается на пустоту внутри меня. Молча бреду на кухню, грею вчерашнюю кашу и сосиски, раскладываю по тарелкам.
Андрей подходит сзади, обнимает меня за талию и все так же молча прижимает к себе. И целует в затылок.
— Андрюш, нам же сейчас нельзя, — тихо останавливаю его, с трудом сдерживая тяжелый вздох.
— Я помню, — улыбается он, а его руки уже мнут мою грудь. Я не сопротивляюсь. Я млею, когда он так делает. — Но целовать и обнимать мою жену мне же никто не запретил? И тебе, кстати, не запрещено ласкать меня.
— Давай будем ужинать, — сглотнув комок, разворачиваюсь к нему с тарелками в руках.
— Может, в спальне? Я там кино нашел, которое ты просила...
— Давай, — улыбаюсь.
Андрей отпускает меня, подхватывает табуретку и чистое полотенце и идет в спальню. Я иду следом с тарелками и вилками...
* * *
Почему-то светло. Андрей сидит на диване голый. Я улыбаюсь ему.
Он у меня очень красивый — крепкие плечи, сильные руки, узкие бедра, жилистые ноги. Его член уже покраснел от подступившей к нему крови и, гордо вздыбившись, смотрит на меня с кривой ухмылкой.
Я стою перед ним тоже голая. Я ощущаю, как по моим ногам медленно стекает густая черная кровь. Мне это неприятно.
— Андрюш, нам же нельзя... — говорю я, пятясь к двери.
Он лишь вздыхает в ответ, хватает меня за локти, крепко прижимает руки к бокам и с силой насаживает на себя.
Я кричу — от боли, от обиды, от страха. Он никогда не вел себя так со мной. Он никогда не делал ничего против моей воли. Он бы ни за что не сделал мне больно!
Но я ощущаю его член внутри себя. Это точно он, точно мой муж — я узнаю эти ощущения, наверное, из тысячи... Он двигается. Сначала медленно — вверх... вниз... вверх... вниз... Но если раньше я получала от этого несказанное удовольствие, то сейчас мне просто больно. Кажется, будто мой живот сейчас лопнет. А он продолжает долбить — именно долбить, а не любить, как мы привыкли говорить. Я уже кричу в голос:
— Андрюша, не надо, перестань, мне больно-о-о!
Но он, кажется, меня не слышит.
Кровь черными сгустками продолжает вытекать из меня, растекаться по его члену, по ногам, по дивану, по полу.
Андрей начинает ускоряться. Боль становится невыносимой. По моим щекам текут слезы. Я уже не кричу — на одном из пиков я сорвала голос. Поэтому сейчас я просто тихо скулю, как побитая собака. Но он не останавливается.
С каждым разом его головка ударяется обо что-то у меня внутри с такой силой, что я взвизгиваю. Но он глух к моим страданиям.
И продолжает наращивать скорость.
Это мучительно, больно, неприятно. Я чувствую себя грязной и раздавленной, но где-то в глубине души мне не хочется, чтобы он останавливался. Почему-то мне кажется, что когда он закончит, произойдет нечто еще более ужасное, чем это.
А он все ускоряется. Кровь уже не просто стекает, она льется бурным потоком, почти как там, в больнице. Но Андрей, обычно такой брезгливый, сейчас не замечает ничего. Стиснув зубы, крепко вдавив мои локти в бока, он с удвоенной силой насаживает меня на себя, будто пытаясь проткнуть. Но при этом не целует. Я заметила это только сейчас. И он напряжен — я чувствую, как от напряжения слегка вибрируют его мышцы.
А еще в его глазах нет желания. Только злость. И это меня пугает куда больше, чем даже то, что он трахает меня, натягивает чуть ли не по самые колени всего через двое суток после аборта.
Вдруг он замирает. Я чувствую, как внутрь меня бьет мощная горячая струя. Попадая на еще не восстановившуюся слизистую, она вызывает жжение, будто в меня втыкают раскаленный железный штырь.
Я почти теряю сознание от боли.
Он приподнимает меня над собой и брезгливо бросает на пол, как старую тряпичную куклу. Я падаю навзничь. Волосы рассыпаются по плечам.
Я слышу, как он встает, как одевается, как направляется к двери в коридор.
Собираю волю в кулак и медленно поднимаю голову:
— За что? За что ты так со мной?
Замирает на пороге:
— Я не хочу быть с женщиной, которая не способна родить мне ребенка, — в голосе металл.
От этих слов мое сердце разрывается на части. () Хочу ему что-то возразить, но он уходит. Через время слышу, как хлопает входная дверь.
Больно... Боже, как больно...
Мой сосуд схлопнулся. Вакуум внутри больше никогда не заполнится...
* * *
— Ириш? Ты что здесь делаешь? — он держит меня за запястье и улыбается.
Я стою на подоконнике. Окно открыто. Еще чуть-чуть и боль пройдет...
Я оборачиваюсь к нему. Потом обвожу глазами комнату. Темно. Ночь...
Так это что, был сон? Всего лишь сон?
— Ириш, идем в постель, окна завтра помоем, — он обнимает меня за талию, снимает с подоконника, бережно кладет в кровать, затем закрывает окно. — А еще лучше весной. А то, говорят, еще морозы будут.
— Андрюш, ты... — тихо спрашиваю, а к горлу подкатывается комок. — Ты на меня... не сердишься?
— За что? — он смотрит на меня в недоумении — я хорошо вижу в свете морозной луны.
— Ну... что я... не могу... родить...
— Глупенькая, — он улыбается, проводит рукой по моим волосам, целует губы, и я понимаю все...
Боже, какое это счастье, ощущать его внутри себя! Как он двигается, как пульсирует, как вдруг прорывается густой вязкой жидкостью! Как дрожит и выгибается, выплескивая остатки страсти, и как валится на тебя, вымотанный этим, опустошенный. Чувствовать его вкус на своих губах, слышать его еле слышный шепот: «Глупенькая моя, маленькая, красавица», отвечать лишь мимолетным поцелуем и одновременно проваливаться в сладостный сон...